И мы пролетели по скальному коридору, и дорога начала подниматься, и мы с разгону заскочили в другой коридор. А скалы по бокам — всё выше и круче, и дорога всё темнее и темнее, и Ада всё шпыняет свою зверюгу, чтоб она торопилась — и мне уже кажется, что шеи мы себе непременно сломаем. Но не хочу терять Аду из виду. Какая бы ни была — она мне теперь единственный товарищ.

И вдруг скалы сверху сомкнулись и небо заслонили. И я понял, что мы на всём скаку попали в тоннель, который непонятно куда ведёт. Брезжил в конце такой слабый и бледный отсвет, как, говорят, мерещится, когда умираешь, а больше ничего не было видно.

— Ада! — кричу. — Погоди! На два слова!

И именно в этот момент она вдруг делает резкий рывок вперёд и исчезает в темноте. А я чувствую, как у моей лошади земля исчезает из-под ног — и через миг осознаю, что падаю вместе с ней в какую-то тёмную бездну…

В себя я медленно приходил. Первое, что почувствовал — это как всё болит. Болит спина, поясница болит, всё, что ниже, до самых пяток, болит ужасно. И голова трещит — прямо-таки на части раскалывается. И я соображаю, что раз я это чувствую, то, значит, она не раскололась буквально. А это очень и очень странно.

В глазах круги плывут. Открываю глаза — в них солнце бьёт, над головой — небо, и уже не утреннее.

Пробую сесть — сажусь. Кости целы — совершенно невероятно. Но руки, ноги — всё в запёкшейся крови, крови столько, что удивительно, как я ещё жив. Но оглядываюсь — и вижу, чья это кровь на самом деле.

Рядом лежит лошадь моя бедная. Кости шкуру порвали и наружу торчат, потроха — как расплескались, и череп раскололся. Всё кругом в кровище метра на два. И едят её муравьи ростом с мизинец. Мне мутно стало — понятно, я у них вторым блюдом ожидался.

И тогда я посмотрел наверх.

Надо мной, метрах в двадцати, а может, чуть выше, кусок скалы, как навесной мост, который не опустили до конца. Это, значит, из одной скальной стены, а из другой, на изрядном расстоянии — другой соответствующий кусок. Понятно: Ада в последний момент провал заметила и перепрыгнула, в смысле, лошадь её перепрыгнула, а я сверзился.

Повезло, думаю, чудовищно. Так повезло, как не бывает.

Меня, значит, вышвырнуло из седла прямо на пучок местной травы размером с диван. Чудеса. Не может этого быть. Не может — и всё. У меня ноги были в стременах, стремена глубокие, надёжная конструкция, всегда путался в них, когда с лошади слезал, а тут, получается, они сами по себе слетели… И бластер, вместо того, чтобы воткнуться, как полагается, стволом в бок, рядышком лежит… Мистика!

И вот размышляю так и слышу шаги.

Обернулся. Смотрю: девочка идёт. Обыкновенная человеческая девочка. Не безобразная, но и не премированная красотка, плотненькая брюнетка, и всё при ней. Вышитая рубашечка, зашнурованная безрукавка, — а может, корсет, не знаю, — синяя юбка, чулочки, тапочки… В руках корзинка. И идёт, заметьте, не куда-нибудь, а именно ко мне.

Смотрю и молчу. Жду, что будет.

Ну, что было… Подошла, присела на корточки, вытащила из корзинки беленький платочек и флягу, намочила — и давай стирать с меня кровь. С таким, причём, видом, будто она моя родная сестра или профессиональный местный доктор.

И воркует. Непонятно, но дешифратор легко взял. Язык на Адин похож.

— Это, — говорит, — хорошо, что ты очнулся, бродяга. Здесь долго лежать опасно. Здесь колдуны рыщут. Увидят нас с тобой в волшебное зеркало — хлопот не оберешься.

— Я, — говорю, — не бродяга. Я — солдат.

— Всё равно, — говорит, — здесь тебе не место, солдат. Я тебе еду принесла. Ешь и уходи.

Вытаскивает из своего запаса пресную лепёшку, кусок сыра и зелёные шишки печёные. И всё это, опять же, с таким видом, будто так и надо.

— Слушай, — говорю, — сестрёнка, это всё здорово, конечно, спасибо, но… Ты почему со мной возишься-то? Ты сама из горцев?

— Да, — говорит. Совершенно невозмутимо. — Как почему вожусь? Сердце у меня доброе. Иду это утром за водой к роднику — гляжу, кто-то по верхней дороге ехал, где куска моста нет, и сорвался. Лошадь дохлая валяется, а человек — ты, бродяга, в смысле, солдат, живой ещё. Везунчик. И я подумала: на тебе милость небес, а мне зачтётся помощь несчастному, попавшему в беду. А ты ешь, не зевай по сторонам.

— Ага, — говорю. Жую сыр и думаю, что в ней такое ненормальное. Речь, что ли… Или поведение? Никак не поймать, чувствую только, что не то.

— Тебе, — говорит, — бродяга, то бишь, солдат, лошадь нужна, наверное?

— Ага, — говорю.

— Вот лошадь, — говорит, — я не могу достать. Нашу взять мама не разрешит.

Очень серьёзная девочка. Даже слишком серьёзная. Чересчур.

— Мама не разрешит? — говорю. — Не переживай, дорогая, это бывает. А, между прочим, как тебя звать, красавица?

Смотрит на меня святыми и невинными глазами.

— А я не сказала?

— Вроде бы и нет, — говорю, а сам тихонько беру её за ручку. — Так как?

Пожимает плечами и говорит кротко:

— Ори.

И я не знаю, смеяться мне, беситься или плакать.

— Сволочь, — говорю.

Вздыхает, пожимает плечами.

— Что ж делать, Снайк, — говорит. — Не всем же быть ангелами. Сволочь, конечно… Ох, и сволочь же… Ах, какая сволочь! — и улыбается. — Убить меня мало. Правда?

И что я мог ему ответить, скажите на милость?

И вот сижу, доедаю лепёшку с водичкой. А Ори сидит рядышком, обхвативши ручками коленочки. Смотрит и улыбается. Симпатяга.

— Ну, что? — говорю. — Это, значит, ты меня спасла? В смысле, чтоб я не разбился? В смысле — спас? О, ёлы-палы, Ори, ты вообще — мальчик или девочка?! Или кто!?

Навыдавали знакомых хихиксов, серьёзной малютке — не к лицу.

— Ну, я, — говорит, — предположим, тебе помогаю, действительно. А тебе что, так уж принципиально, какого я пола, по-вашему, по-человечески?

Я затылок потёр — неловко как-то.

— Как тебе сказать, — мямлю. — Пожалуй, принципиально.

Слушает и прётся, скотина.

— А как бы, — спрашивает, — тебе хотелось, дорогуша?

И с такой подлой улыбочкой, что меня в жар бросило.

— Что значит «как бы хотелось?» — это я, значит, пытаюсь рыпаться. — Да мне-то какое дело? Мне всё равно…

Закатывается и делается парнем — тем самым лешаком — прямо на глазах, как будто голограмма меняется. Даже не верится, что плотское существо.

— Вот видишь, — пожимает плечиками, — тебе всё равно, а уж мне — и подавно.

И задирает кокетливо рубаху на голой поцарапанной коленке. Как раз в тему.

— Ага! — говорю. — Попался! В смысле — попалась! Ты — девочка!

Заваливается на спину, визжит и ногами дрыгает — дикий восторг.

— Обломись, — верещит, — Снайк! Я — мальчик!

Я только плюнул.

— Да ну тебя, — говорю. — Всё ты врёшь, поганец… в смысле, поганка, ни пола у тебя нет, ни стыда, ни совести…

— Ах, — говорит, — Снайк, душечка, как тонко! Дай, я тебя поцелую!

— Сначала, — говорю, — опять поменяйся.

Но, тем не менее, чем дольше я с этим типом разговариваю, тем меньше в состоянии на него злиться. Забавный — и хитрющий, зараза, — уважаю, ничего с собой не могу поделать. И настроение у меня меняется к лучшему. Но тут я вспоминаю одну важную вещь — и делается не по себе.

— Слушай, — говорю, — старик, а ты не знаешь, где Ада?

Улыбается безмятежно.

— Вот уж, — говорит, — на кого мне исключительно наплевать. Наверное, попёрлась искать свою страшную колдунью, которой не существует в природе, потому что любой подземный хозяин — это мальчик с девочкой в одном флаконе. Или разбивать волшебное зеркало, которое спьяну приснилось такой же набитой дуре, как она сама. Или заниматься какой-нибудь другой лабудой — почём мне знать, какой именно?

— Да, — говорю. — Это на неё похоже… Ори, а если её поймают?

— Выдадут замуж за своего короля, — смеётся. — Да понятия не имею, Снайк. Скорее всего, тихонько, не больно пристрелят, чтоб не мешалась, и сказке этой — конец. А что?