– Что – «это», Лиалешь? Ну, скажи!
Я прижала руки к горящим щекам и прошептала так громко, как сумела – глядя, к сожалению, в пол, а не на принца:
– Хвост.
Шуарле проснулся от смеха принца и тоже смотрел на меня снизу вверх и улыбался. Я поразилась, как мужчины могут держаться так низко, а ощущать себя так высоко. Его высочество протянул мне хвост, как протягивают руку.
– Перестань бояться простых вещей, Лиалешь, – сказал он так, как обращаются к маленьким детям. – Нам с тобой предстоит множество более сложных дел, чем излечение робости перед хвостами, – взял меня за руку и притянул к себе.
Так я дотронулась до принца впервые – до его человеческой ладони, в которую поместились бы две мои ладони и полторы ладони Шуарле, тёплой и далеко не такой мягкой, как рука моего друга-кастрата… а ещё до его хвоста. Хвост оказался на ощупь похожим на горячий металл, а не на живое тело – это прикосновение отчего-то так смутило меня, что я довольно резко вырвала руку – но тут же извинилась за неучтивость.
– Это ничего, Лиалешь, – сказал принц. – Ты делаешь успехи, просто нынче тебе уже пора спать. На сегодня достаточно.
Я невольно укуталась в платок до самого носа. Мне вдруг стало почти грустно.
– Лиалешь, – сказал Тхарайя, – не огорчайся. Я подожду, пока ты не раскроешь сердце. Иди отдыхать.
Я улыбнулась в платок, сделала реверанс и, уходя из спальни его высочества, с некоторым удивлением подумала, что моё сердце уже приоткрыто.
Шуарле
Совершенно я не мог на них смотреть.
Если бы Яблоня не просила остаться – ушёл бы, услышь, Нут, но она попросила – что мне было делать? Сидел на полу, притворялся, что сплю; то ли бесился, то ли пытался не расплакаться.
Она же сама себя совершенно не понимает! Раньше я думал, что женщины от природы жестоки, а теперь мне кажется, что они просто глупы, как куры. Она как будто решила, что мне всё равно, что я – так себе евнух, её ночная прислуга. Привёл женщину к господину, увёл женщину от господина. Пока женщина с господином – я жую смолу и от скуки считаю мух. Ага.
А кто мог подумать, что господа гранатовой крови так отличаются от прочих смертных? Я же не служил во дворцах, я – так, деревенщина сравнительно. Думал, этот царевич-аглийе вообще смотреть на меня не будет: кто считает рабов за людей! Хорошо бы. Удобно ненавидеть, когда тебя презирают. Но он взял да и стал разговаривать – что, у них там, в царских палатах, принято беседовать о жизни с евнухами?!
Ясное дело, для неё, для Яблони заговорил со мной, хитрющий кот. Аманейе как есть, гад из Серого Мира, ушлое зло. Видишь, мол, госпожа сердца моего, я буду ласкать твоего горностайчика, буду бросать кусочки твоей собачке, буду подсвистывать твоей перепёлке, трещать твоей цикаде – не говоря уж о тебе самой. Ну ещё бы! Она же такая чистая, невинная и смешная! Всему верит, что ни скажи.
Как было замечательно идти по горам! Вдвоём. Когда Яблоня меня обнимала, мне начинало казаться, что в жизни что-то брезжит, надежда какая-то. Говорила: «Ты – мой лучший друг, всегда будешь моим лучшим другом». Всегда, ага. Пары дней не прошло – этот царевич, вкрадчивая змея, ей уже и лучший друг, и господин души, а её жених где-то там – побоку. О себе я вообще не говорю.
Пса ласкают, когда волки близко.
Шла на тёмную сторону – вся светилась нежным молочным сиянием, как небо на рассвете. Мягкая, тёплая – тепло от неё на расстоянии чувствовалось, но она ещё и за руку меня взяла, прижалась плечом:
– Одуванчик, ах, как странно! Скоро утро, а мне совершенно не хочется спать. Я могла бы сейчас танцевать, или идти по горам, или – не знаю что!
Странно, ага.
Ничего странного не вижу; влюбилась в царевича. У которого старшая жена – настоящая паучиха, а сам он… промолчим. Ей уже хочется жить в этой каменной тюрьме, в этих подлых горах – лишь бы царевич смотрел на неё со своей подлой улыбочкой.
Старый. Точно, стар, как грех.
А Яблоня убрала мою чёлку с лица, заглянула в глаза, такая ласковая степная лисичка:
– Ты устал, да? Тебе нездоровится, Одуванчик? Прости меня, ты же вчера дрался за меня отважнее солдата, а я забыла…
Я подумал, не напомнить ли ей, что она вроде бы не собиралась быть ничьей наложницей? Что она вообще-то с севера царевна, что там у неё – отец, жених, всё такое… Не сказал. Ветер прав, мы не доберёмся. Что её даром мучить… ладно. Смотритель покоев так смотритель покоев.
– Устал, – говорю, – немного. Давай ложиться спать, Яблоня?
Вздохнула, улыбнулась.
– Ах, совершенно не спится! Но – хорошо, давай.
Переплёл ей косы, принёс умыться, поменял рубашку. Никогда не раздевается при мне донага, будто я её без одежды не видел… забыла, как я её отмывал, как смазывал её ссадины бальзамом из девяти масел… Да что говорить…
Говорила, что спать не сможет, что танцевать хочет, а сама заснула, как котёнок: тут же, минутку помурлыкала – и всё. Я смотрел, смотрел, как она спит – и вдруг почувствовал, что у меня слёзы текут, давно уже. Совсем не хотел плакать, всё вытирал, вытирал, а они всё текли, и я подумал, что она сейчас проснётся – пить, к примеру, захочет – и увидит, что я распустил сопли…
Тогда я тихонько вышел из её комнаты, дверь за собой прикрыл осторожненько, прислонился к ней спиной – но тут меня просто затрясло. Я стоял и ревел, как деревенский дурачок, у которого лепёшку отобрали. Прошло много времени, пока немного успокоился, но в комнату не вернулся. Там у окошка, напротив её двери, сундук стоял, так я кое-как примостился на этом сундуке. Думал, проснётся – позовёт, я услышу.
Долго так полулежал, полусидел, всё думал. А что тут ловить? Ничего не выйдет, как ни крути. Это я просто свыкся с мыслью, что жених у неё где-то далеко, и, кажется, заодно выдумал этого её жениха. Что он такой же белый, как и она, и добрый, и спокойный, и ещё, почему-то не будет её трогать, а будет беседовать с нами в этом дворце, где весь пол из самоцветных камней, и музыку слушать.
Размечтался, ага.
Хорошо ещё, что всё вышло здесь, а не где-нибудь на Сером Берегу. Если бы мы паче чаяния всё-таки добрались до её родины, а там бы всё оказалось по-другому, у меня, наверное, сердце разорвалось бы на части. А тут – очухаюсь, куда я денусь? Я евнух, она царевна. Ничего больше не будет. А если я своей унылой рожей буду раздражать царевича, он меня продаст в лучшем виде или подарит, когда Яблоня будет уж совсем его, а про меня забудет и думать.
Не на что мне надеяться.
От слёз у меня голова разболелась, и ещё ужасно заболело в груди, будто нож туда воткнули. Я подумал, что сейчас умру, и даже обрадовался, но через пять минут потихоньку прошло – и я, кажется, задремал.
Проснулся от шагов. Открываю глаза – раннее утро, из окна белёсый свет, а на меня смотрит Молния. Как на тлю на листе, ага. Я сел и уставился на неё.
– Пошёл вон отсюда! – сказала эта сколопендра и сморщила нос.
– Я охраняю госпожу, – говорю. – И подчиняюсь госпоже.
– Я тут старшая жена! – выдала она. Сквозь неё медь потекла – удивила, ага.
– Ну и что, – сказал я. Нагло. – Я тут смотритель покоев. Моя госпожа у господина в фаворе, в спальню с третьими петухами вернулась, так что ты не должна её будить. У неё должно быть свежее лицо к сегодняшнему вечеру.
Она так взбесилась, что я решил: ревнует всё-таки.
– Ты, полукровка! Тебя когда-нибудь били палками?!
– Нет, – говорю. – А тебя?
А мне настолько нечего терять и настолько больнее внутри, чем снаружи, что смелость появилась несказанная и весёлость какая-то. Не понимаю, почему перед казнью люди рыдают, волосы рвут, на коленях ползают, когда уже всё решено? Это ведь такое лихое и чудесное чувство! Можно любую важную особу за нос дёрнуть или бараном обозвать, можно палачу в рожу плюнуть, можно высказать всё, что захочешь, – и всё равно страшнее смерти ничего тебе не будет.
У меня даже дыхание перебивалось, как от восторга – так было хорошо. Она уже всё кругом заморозила своей злостью, даже иней на стенах осел, смотрит на меня так, что другой бы задымился, а я улыбаюсь.