Месяц стоял узенький, но яркий, даже вдалеке от костра кое-что отчётливо виделось. Этим мягким был труп брата Бенедикта, вот что. Золотое Око Божье, с сапфиром в зрачке, трижды благословлённое, древнее, поблёскивало в лунном свете, а лежало оно в сплошной рваной ране. Моему духовнику кадык вырвали и ещё, кажется, из груди вырывали клочья плоти вместе с лоскутьями балахона, щёки выгрызли – так что лицо выглядело освежёванным черепом. Белые рёбра торчали вверх, как разделанные свиные рёбра в лавке: наверное, сердце тоже вырвали. Но крови на траве не было ни капли, а мясо Бенедикта оказалось чистеньким, тоже похоже на свинину или телятину у прилежного мясника. Может, его языками вылизывали? Или – чем? Но всё это было сделано так тихо, что часовой в десяти, ну пусть двенадцати шагах ничего не услышал.

А ведь Бенедикт должен был орать во всю глотку, подумал я. Или он не мог? Как я не мог, когда они отовсюду лезли… Вот же мука, когда хочешь выть от ужаса и от боли – и не можешь…

Это меня сильно зацепило, но как-то странно. Бенедикт был старше Доминика, опытнее; у него Око имелось старинной, чистой работы, драгоценное, а на молитвеннике – охранные знаки от выходцев с того света. Но его ужасно тихо убили те самые мертвецы, которые приходили за мной.

А я так хотел избавиться от Доминика, а Бенедикта оставить при себе…

Я не стал поднимать тревогу. Переступил через труп и пошёл дальше. Принёс в шатёр воды. Доминик ждал; взял у меня флягу и отпил, наверное, сразу половину, жадно, выплеснув несколько капель себе на грудь. Глаза у него немного прояснились.

– Там Бенедикт мёртвый, – сказал я.

– Да? – отозвался Доминик рассеянно. – Надо было этого ждать…

– Ты меня спас, – сказал я, сам прислушиваясь к своим словам. – Я тебе обязан. Правда. Что ты хочешь?

Доминик опустил флягу, которую поднёс было снова к губам.

– Да ничего я от тебя не хочу, Антоний! – сказал он раздражённо. – Я вообще не знаю, почему стал молиться за тебя! Может быть, только потому, что не могу позволить убить кого-нибудь, если есть силы этому помешать! Ясно?

Он совершенно зря злился – я вовсе не собирался платить ему за услуги как лакею. Я сказал «обязан» чисто фигурально. Имел в виду долг чести… и даже дружбы, если вообще возможно человеку светскому дружить с монахом. Доминик упорно не хотел слушать, и верить тоже не хотел, но мне всё равно надо было донести, как я благоволю к нему. Мне показалось, что говорить бесполезно: он мог сказать в ответ ещё что-нибудь в своём роде – наотмашь… и тогда я его обнял. Я в жизни так не нежничал со своими фаворитами. Любой барон, увидев, издох бы от зависти; подозреваю, что даже Альфонс со Стивеном бы стали подличать, кто во что горазд, чтобы добиться настолько абсолютной милости.

У Доминика были тонкие кости, как у мальчишки; я сквозь ткань балахона почувствовал, какой он худющий, – но так и не понял, где в нём хранится эта странная сила, которой боится нечисть. Я уже собирался очень торжественно сказать, что он мне дорог с сегодняшней ночи, что я понял, в чём его ценность, и намерен навсегда запомнить его заслуги, но Доминик вдруг оттолкнул меня, да так, что я чуть не сел на пол от неожиданности.

– Ты что? – сказал я. – Я же хотел…

Но Доминик перебил, зло, как всегда:

– Мне больно, когда меня так тискают! Ты понимаешь, что кому-то может быть больно? На мне твоими трудами, принц, не так уж много целой кожи! Так что сделай мне такую любезность – держи своё благоволение и прочие королевские милости при себе!

У меня опять загорелись щёки. Я вдруг вспомнил, как на корабле мои волкодавы отлупили Доминика до полусмерти, так, что под конец он был весь в крови и поднялся только с третьей попытки… и что тогда-то у него губы и пальцы были искусаны в кровь, но глаза остались совершенно сухими. Удивительно, что я, оказывается, так замечательно всё рассмотрел, – но всё равно ничего не понял. Я ничего не понял, вот что! Я даже не понял, что он в тот момент где-то взял силы меня презирать. И я не понял, что Доминику могло быть гораздо хуже, если бы на меня нашёл особенно весёлый стих. А меня всё это страшно забавляло.

До такой степени забавляло, что я совершенно не думал о том, как он там себя чувствует, вот в чём дело. Я вообще о таком не думал. Я даже не думал, что меня это когда-нибудь заинтересует.

Я вообще никогда не думал, как чувствуют себя те, кого бьют. Или те, кого жгут. Просто не думал.

Я смотрел на Доминика и пытался представить себе, насколько ему было больно и насколько унизительно. И как он, в принципе, всё это пережил, и как сейчас вообще ухитряется со мной разговаривать, и почему не бросил сгоревшим трупам и не поразвлекался зрелищем. Они имели право хотеть моей крови, он сказал… Но, прах побери, он ведь тоже имел право!

Это была совершенно невыносимая мысль. Надо было срочно что-нибудь предпринять – и я себя заставил принять радикальные меры.

– Доминик, – сказал я, – прости.

Выговорить такие слова казалось почти невозможным. Внутри меня всё противилось – все поколения моих коронованных предков, всё естество моё вставало на дыбы, фигурально выражаясь. Я свою королевскую гордость просто об колено сломал. Не мог смотреть на него.

Но ничего кромешно ужасного не случилось. Доминик даже не стал язвить.

– Светает, – сказал он и даже улыбнулся, устало, чуть-чуть. – Давай немного поспим, принц? Время выходцев из-за реки кончилось, больше ничего не будет.

Мы сдёрнули с койки грязное и истоптанное бельё; я бросил на неё свой плащ, и мы легли рядом, не раздеваясь. Я сунул под подушку пистолет, Доминик – молитвенник. Мне стало намного легче от его последних слов, и я заснул так быстро, что даже не спросил, при чём тут какая-то река…

Жанна

Тхарайя вся эта история ранила в самое сердце.

Я видела, как он изо всех сил старается изобразить для меня бравурную весёлость. У него почти получилось; если бы я знала его поменьше, он обманул бы меня.

Смахивал с лица чёлку – лихо. Улыбался, как мальчишка, тыкался носом мне в ухо, хихикал в шею. Говорил:

– Яблоня, я оставлю тебя на несколько дней – только и всего. Настоящий поэт, конечно, должен за несколько дней зачахнуть и умереть от тоски по возлюбленной – но я-то солдат и грубиян, я доживу до нашей встречи, честное слово! Ну что тут поделаешь – коварный враг пересёк рубежи. Придётся действовать. Мы быстро: слетаем, победим и вернёмся. Мы, птицы, всегда так делаем.

Чуточку слишком много говорил. Чуточку слишком весело. Чуточку слишком нервно обнимал и покачивал на руках маленького Эда – и, отдавая его Сейад, обменялся с ней чуточку слишком долгими взглядами.

Не пустяки. Не пустяки. Не пустяки.

Я знала, какой он, когда пустяки.

Я смеялась и закрывала лицо рукавом, как здешние жеманницы – чтобы он убирал мою руку. Укусила его за ладонь, делала капризную гримаску, требовала персиков с отрогов гор.

– Да они ещё только отцвели! – возражал Тхарайя, а я морщила нос, топала ногой и возмущалась:

– Прикажи им скорее созреть! Принцесса желает персиков! Я должна получить что-нибудь миленькое за то, что буду тебя долго ждать и скучать!

Я очень старалась, никак не меньше, чем Тхарайя. Я сделала вид, что поверила, и он сделал вид, что поверил.

Раадрашь к нему подошла и обняла – коротко и сильно. Прижалась щекой к щеке – эта их странная любовь, любовь, которую я не вполне понимаю, заставила его сначала притянуть её к себе, потом – почти оттолкнуть:

– Редкостные нежности, госпожа старшая жена!

– Тхарайя, – сказала Раадрашь, очень игриво и очень неумело прикидываясь весёлой, – возьми меня с собой? То есть, может быть, господин окажет честь своей недостойной женщине и возьмёт её в бой?

– Нет, – сказал Тхарайя.

Не зло, не грубо, но – отрезал.

– А я бы стала охранять господина сердца моего, – сказала Раадрашь чуть раздражённо, но всё ещё пытаясь что-то скрыть. – А то крошка Лиалешь упрекнёт меня, что я оставила тебя на тяжёлом пути…