Строптивый-то он строптивый, и гад ещё тот, но в своём деле шарит хорошо. Когда он уложил труп, я как-то перестал особенно раздражаться. Честно говоря, я бы даже оставил его при своей особе, на всякий случай, но гадёныш зыркнул и ушёл. А я тогда подумал, что надо будет с ним потом поговорить. Не родился ещё на свет монах, который не любит деньги и положение. Женщины им запрещены – так чем же ещё отрываться? Пожрать, ясен пень, выпить и кого-нибудь построить. И проповеди.

Так вот, я позвал монашка, и он пришёл. Я даже подумал, что не такая уж у него и отвратительная рожа, в сущности. Он же монах, в конце концов, а не придворный кавалер. Ну да, крыса библиотечная. Ну и Бог с ним, с лица не воду пить. Лишь бы приносил пользу.

Но он тут же выдал:

– Что надо, принц?

Вот ничего себе, а? Ни тебе «здрасьте», ни тебе «ваше высочество». До предела обнаглел. Я ему чуть не врезал перчаткой между глаз, еле сдержался.

– Не смей грубить, – говорю. – Ты со своим принцем разговариваешь.

– Да? – отвечает. С отвратительной миной, просто-таки издевательской. – Удивительно. А я думал – с грабителем и убийцей с большой дороги.

И всё. И мне сразу захотелось приказать его выдрать вожжами, до крови, чтобы взвыл и взмолился. Я бы, может быть, так и сделал, если бы не знал, что гадёныш мнит себя подвижником и что легче его убить, чем добиться толку.

Командиры волкодавов на него уставились, как на вошь в бланманже. Ясно, им никто не доложил о ходячем трупе, а потому они поразились, что я этого монаха тут же не убил и им не приказал. Алекс его моментально сгрёб за грудки и радостно мне сказал:

– Ваше прекрасное высочество, позвольте, я ему шею сверну, чтобы соображал, с кем говорит?

А монах прищурился, злой, как крыса в крысоловке, и выпалил ему прямо в глаза:

– Давай, убей духовное лицо! Твою душу и так ждут в преисподней, палач!

Алекс бы его придушил, как Бог свят, такая у него была мина, но я его остановил всё-таки.

– Погоди, – сказал наставительно, – погоди, старина. Не спеши. Во-первых, он вправду монах, а во-вторых, он нам нужен. Не ты же молитвы, защищающие от Тех Самых, будешь читать, если что-то случится?

Тогда Алекс монаха отпустил, но спросил:

– А Бенедикт, ваше высочество?

Ничего я на это не ответил. Странное у меня было ощущение, даже и не выскажешь сразу. Как-то всё изменилось, сдвинулось с привычных мест. Я Бенедикта дома любил, доверял ему, исповедовался, советовался с ним – а здесь бы… ну на простого солдата его променял бы и не пожалел. А тощий монашек – вспомнил, братец Доминик! – конечно, злой, трепло, весь такой саркастический и всё в том же роде, но я ему почему-то верил больше. В смысле нечисти и нежити, да и вообще…

Хотя этот Доминик союзник был страшно ненадёжный. И человек просто отвратительный. Но я всё равно больше верил ему, чем Бенедикту. Сам не мог понять почему, и, уж во всяком случае, не сумел бы внятно объяснить Алексу – волкодаву, конечно, храброму и верному, но недалёкому. Поэтому просто сказал:

– Алекс, иди к солдатам. Иди, проверь, как порох грузят, не напился ли кто пьяным, все ли трофеи отнесли на корабли… ну, или ещё что-нибудь проверь. Иди-иди.

Он ушёл. Оглядывался несколько раз, будто поверить своим ушам не мог. А Доминик смотрел на меня и щурился. Тогда я ему сказал, как можно внушительнее, но милостиво:

– Прекрати беситься. Я тебя по делу позвал.

Доминик вцепился рукой во Всезрящее Око на шнурке – всё-таки гадкая привычка у некоторых монахов, по-моему, как будто Божий взор хотят закрыть – и сказал:

– С каких это пор у нас с тобой общие дела, принц?

Просто нравится ему меня злить!

– С каких это пор, – говорю, подчёркнуто спокойно, чтобы до него дошло, насколько я выше этих его трепыханий, – ты начал тыкать особам королевской крови?

– Мне наплевать, – говорит. – Я служу Господу, а не тебе. Ну что ты на меня уставился? Что ты сделаешь? Ударишь меня? Убьёшь? Ну, давай, ударь, убей. И что дальше?

Я на него смотрел – и, честно говоря, вправду не понимал, что дальше. Вам это наверняка незнакомо, дамы и господа, – а чувство странное и очень противное: смотришь на жалкого человечишку, так, на какого-то монаха, на скелетик в бледной шкурке, без мускулатуры совершенно, с тощей шеей, с белёсыми лохмами, висящими сосульками, с бесцветными глазами, с жёлто-зелёным синяком на скуле, понимаешь, что он полное ничтожество, что его легко в бараний рог скрутить, что ты сам бы мог скрутить – и почему-то нельзя. Вернее, можно, но это ничего не изменит: всё равно того, что тебе надо, не получишь.

И тогда я сказал, как можно рассудительнее:

– С чего это мне тебя убивать? Ты же видишь, что я не сержусь больше. Мне просто надо, чтобы ты разгадал сон. Мой сон. Ты умеешь разгадывать сны?

И знаете что, дамы и господа? Он растерялся! Он, клянусь Богом, совершенно растерялся и пожал чуть-чуть плечами, а потом кивнул:

– Ну, расскажи, – и даже не добавил ничего ядовитого.

Я рассказал. Доминик слушал, как нормальный, – не перебивал, только иногда задавал вопросы, но без подковырок, просто чтобы уточнить. И в конце концов сказал:

– Птицы – это смерть, Антоний. А идол – это судьба. И плачет она над тобой, – и в голосе у него вдруг появилось что-то очень славное, какого я ещё ни у кого не слышал – совсем человеческое, я даже удивился. – Антоний, – сказал он, – возвращайся. Тут ты умрёшь очень гадкой смертью, а перед этим убьёшь многих, страшно многих… Ну, послушай священника раз в жизни!

В этот момент я вдруг понял, что вправду на него не сержусь. Не знаю почему – но не сержусь. Я даже сказал ему, как настоящему духовнику, терпеливо и с уважением:

– Ты же не понимаешь, я же не могу вернуться. Я же дал обет, и вообще, за мной люди пошли. Мои подданные, моя армия. Мне надо идти до конца, я же принц. Мы заберём у неверных мощи Муаниила, а если повезёт, то и эти земли – но если не получится, то я всё равно не вернусь. Герой, который всё бросает и поворачивает с полпути – это не герой, а дурак.

Тут Доминик улыбнулся, представляете, дамы и господа! Я заложусь, он не притворялся. Он по-настоящему улыбнулся, только устало и невесело. И сказал:

– Ты и так дурак, принц. Законченный, – но мне даже за такие слова не захотелось его отлупить. Я просто отпустил его в обоз. Он опять пожал плечами и ушёл, а мне стало как-то даже грустно.

Потом я ехал шагом, рыженькая шла как по бархату, и думал, как всё становится странно. Я разговаривал с Алексом и Юджином, и это было хорошо и правильно, хоть и тревожно; вокруг была эта степь, сверху, с высоченных белёсых небес, смотрели птицы – может, высматривали трупы? – а мне всё время хотелось, чтобы Доминик был где-нибудь поблизости.

Мне было бы ужасно интересно с ним поговорить. Потому что в этом походе все меня правильно любили, просто-таки боготворили, и все разговаривали очень почтительно, и все считали, что все мои дела – это образец благородства. Это совершенно нормально, обычно, дома было почти то же самое, если не считать отца с Иерархом. – и я привык, так привык, что даже не представлял ничего другого. Даже если допустить, что кто-то и думал не совсем так – всё равно он помалкивал и выглядел почтительно и любяще. Даже тот братец со своим ножом, которого четвертовали совершенно поделом – и он, в сущности, ничего особенного не сказал. Просто злость, обычная тупая злость. Доминик вёл себя иначе. Он из своего дурацкого принципа, из этого якобы подвижничества, не желал ничего скрывать и, кажется, ничего не боялся, но при этом не пытался оскорблять меня только ради оскорблений. Я вдруг понял, что он совсем не глуп, несмотря на эту невозможную, нелепую, злую честность. И это бесило, цепляло, но занимало.

Короче говоря, я против воли всё время о нём думал и потихоньку начинал чувствовать что-то вроде уважения.

Мы за целый день не встретили ровно никого. Только птицы: те, хищные, наверху, и мелкие вроде куропаток выпархивали из травы, прямо из-под копыт. Может, если бы ехать по дороге, то встретили бы и людей, но я хотел добраться до первого большого города так неожиданно, как только получится – поэтому проложил путь по карте Святого Фредерика строго на юг.