Сэдрик толкнул дверь — и дверь открылась. Из темноты пахнуло тошным и затхлым — и мёртвым холодом брошенного жилья. Кирилл посветил: крохотная комнатушка, на треть загромождённая печью, была пуста, словно вытряхнутая коробка, в окошки без стёкол и без всякой иной попытки утеплить жильё, врывался ледяной ночной ветер.

— Но ведь там, дальше, живут люди? — спросил Кирилл, холодея. — Вон там же горит окошко?

— Пойдём посмотрим, — мрачно откликнулся Сэдрик.

Особой надежды на что-то доброе в его тоне Кирилл не услышал.

Тусклый огонёк, который путники увидали издалека, теплился в оконце избы на окраине деревушки, неподалёку от кузницы. Еле живой жёлтый свет трепетал и подрагивал — то ли свеча, то ли лучина, подумал Кирилл. Но там кто-то есть, уже хорошо.

Ещё один огонёк горел выше крыш деревенских изб, на какой-то более сложной постройке. Кирилл решил, что это деревенская церквушка или часовня. После монастыря его туда не тянуло — и он решительно свернул к избушке.

Когда подошли, стало слышно усталое хныканье маленького ребёнка. Собак во дворе не водилось; хотя луч фонаря наткнулся на грубо сколоченную будку — будка оказалась необитаемой. Сама изба показалась Кириллу такой же крохотной и убогой, как и та, другая, брошенная.

Но дверь оказалась заперта изнутри, довольно условно — на какую-нибудь примитивную вертушку или крючок.

Кирилл постучал.

— Кого носит в такую пору? — тут же отозвался раздражённый голос пожилой женщины, совершенно не сонный, будто она нарочно ждала, когда кого-нибудь принесёт.

— Тётка, — окликнул Сэдрик, — пусти переночевать, отблагодарим.

Тётка задумалась — был слышен только тихий плач младенца. Прошла минута — и дверь приоткрылась.

— Много вас, таких, бродит, оглашенных, — буркнули из-за двери. — Живей заходите, не студите дом, чего встали-то?

Сэдрик пропустил Кирилла вперёд — и тот втиснулся в щель, мимо женщины, оказавшейся сгорбленной и укутанной в причудливое тряпьё старухой, в вонь какой-то кислятины, нечищеного сортира, старого дерева, печной гари и немытого человеческого тела.

Оказался в чудовищной тесноте, освещённой лучиной в рогульке над миской воды. Печь и тут занимала около трети жилого пространства, а половину оставшегося загромоздили грубый дощатый стол, две лавки и какая-то сложная конструкция из реек и натянутых нитей. К потолку у печи крепилась на кольце колыбель, а в ней хныкал тот самый младенец. Из тёмных углов, из-за печи, из-за механизма из реек, на Кирилла пристально смотрели несколько пар громадных, влажных и, кажется, испуганных глаз детей постарше — ему показалось, что детей ужасно много.

В избе было вовсе не так тепло, как Кирилл мечтал — чтобы не сказать, холодно. В печной трубе скулил и завывал ночной ветер. Кириллу вдруг стало жутко.

— Что, мессиры, не хоромы? — язвительно и, как померещилось Кириллу, почти весело спросила старуха. — Удачно вы попали, господа хорошие. Невестка помирает, да жива ещё — а внук пока пищит, в одной избе с покойником ночевать не придётся, коль оба до утра дотянут.

Сэдрик за спиной шмыгнул носом. Кирилл ощутил, как больно упало сердце.

— Что с ней? — спросил он сорвавшимся голосом. — С невесткой — что? И где она?

Ни кровати, ни чего-то, похожего на кровать, не было видно — да и не поместилось бы в тесноте крохотного жилища.

— На печи, — хмуро отозвалась старуха, больше не пытаясь язвить. — Горячка у ней.

Кирилл поднял глаза, но увидел на печи лишь глухую темноту. Младенец всхлипнул в колыбели.

— А почему малыш может до утра не дотянуть? — спросил он и тут же понял, почему. — Голодный?

— Где ему молока взять? — старуха покосилась недобро. — Хлеба нет. И дурёха эта, Ренна, помирает — так куда ему без матери? Всё равно не жилец. А я ей, дуре, говорила: травка такая есть… нет, родила, упрямая кобыла… ну, греха на нём нет, на ангельской душе…

Кирилл слушал и не слышал ворчание старухи — думал.

И думая, сбросил рюкзак с плеча, вытащил на стол банку тушёнки, банку сгущённого молока и несколько пакетиков супового концентрата. Просто — вот, как в поход, прихватил с собой, на автопилоте, на автомате — и что ж теперь, прикидывать, можно ли давать таким младенцам, как тот, хнычущий, сгущённое молоко?! С молоком он, вероятно, выживет — а без него умрёт наверняка.

Кирилл достал и аптечку — и вдруг понял, что в избе очень тихо, даже младенец угомонился, а хозяева дома пристально смотрят на его руки.

— У вас есть дрова? — спросил Кирилл в этой тишине и подошёл к колыбели. Младенец, полупрозрачный и глазастый, как котёнок, завёрнутый в застиранную ветошку, печально посмотрел на него и снова захныкал. Слушать его хныканье было нестерпимо.

— Дрова? — поражённо переспросила старуха.

— Да, воду вскипятить, — кивнул Кирилл.

— Это молоко ведь? — подал голос Сэдрик. — Молоко, только очень сладкое и очень густое, да? Которое ты клал… в сбитень тот, чёрный?

— Как жаль, что я потерял твой рюкзак, — сказал Кирилл, выщёлкивая лезвие для открывания консервных банок. — Мне как-то не пришло в голову, что нам может понадобиться много еды. Я взял чуть-чуть, на всякий случай. Дурак я. А это молоко.

— Милостивец… — пробормотала старуха и принялась с судорожной быстротой засовывать в печь узкие чурки. — Только не жилец он, так и так помрёт, но всё равно, спаси тебя Господь… Мона, налей воды в крынку!

Мона, закопчённое существо дошкольного возраста, босое, замотанное в серое тряпьё — одни глаза и тоненькие птичьи лапки — зачерпнула в кадке и с натугой подняла ковш с водой. Кирилл ковш перехватил — и Мона, страшно смутившись, отступила в тень.

Старуха постучала огнивом — и в печи вспыхнуло пламя. А на печи, из темноты, тихо и глухо простонали. Кирилл открывал вторую банку, с ужасом думая об умирающей женщине.

Аспирин, ампициллин, баралгин, йод, перекись водорода, активированный уголь, бинт, пластырь… Идиот, законченный идиот. Было же время увлечься медициной, читать, слушать, искать информацию! На что ты потратил это время, идиот…

— Руки целителя, — тихо сказал Сэдрик из-за плеча, но Кирилл мотнул головой.

Всё это были суеверия и пустяки. Это было — не облегчать бабушке ломоту в спине и не тереть маме виски, когда у неё болит голова. Это был смертельный мрак, горячка в чужом мире, где неизвестно, как человек отреагирует даже на обыкновенную таблетку аспирина.

— Это что ж, мясо? — потрясённо спросила старуха.

— И сушёные овощи, можно суп сварить, — кивнул Кирилл на пакетики, думая об умирающей.

— Руки целителя, ты что, оглох? — повторил Сэдрик и ткнул Кирилла между лопаток. — Сделай, чего ждёшь? Пока помрёт?

Кирилл взглянул на него беспомощно и принялся расшнуровывать ботинки. Скинул их с ног и встал на скамью, мучительно ощущая на себе безмолвные взгляды старухи и детей.

Женщина лежала на тюфяке, плоском и жёстком, как кусок асфальта. Кирилл с ужасающей чёткостью увидел в сумраке её восковое лицо, покрытое испариной, заострившийся нос, запавшие глаза, сухие губы, услышал тихое хриплое дыхание — пневмония? Какой-то местный вирус гриппа, вроде земной «испанки»? Вирус, помноженный на голод? На горе?

Руки целителя… Кирилл потёр ладони друг о друга, чтобы немного их согреть, и положил на горячий влажный лоб женщины — не знал, что ещё сделать, изо всех сил желал, чтобы сработал этот королевский дар, в который он и сам не особенно верил.

И время остановилось.

Откуда-то снизу и немыслимо издалека донёсся голос Сэдрика:

— Молоко слишком густое…

— Разведи тёплой водой, — автоматически ответил Кирилл. Он ощущал себя чем-то, вроде аппарата для физиотерапии, по которому в страдающее человеческое тело идёт целебное излучение — откуда-то из розетки, с электростанции, извне, через, насквозь. Я — принимающая антенна — я, король, и моя Святая Земля — мы одно — я и моя подданная, я и моя ответственность, моя нужда и мой долг — небеса и ад, я кругом обязан — а вы, Высшие Силы, если меня слышите, просто должны мне помочь, я всего лишь человек, даже не врач, откуда мне взять то, что может вытащить её из смерти — если уж я не могу сражаться с адом, то дайте мне хоть лечить — похоже, вам самим всё безразлично…